ИНТЕРВЬЮ
| ТОМ 4. ВЫПУСК 1—2 (24)
Культ смерти и православное неоязычество: Z-поэзия как отклик на мобилизацию*
Эдельштейн Михаил Юрьевич
Кандидат филологических наук, литературовед
Любая война требует производства высших смыслов — иначе она превращается в бойню. В борьбу за идейное наполнение СВО включились не только пропагандисты, журналисты, философы, политологи и политтехнологи, но и поэты. Хотя поэзия сегодня не пользуется большой популярностью, ей не стоит пренебрегать, ведь удачно найденные образы, структурирующие эмоции, могут быстро стать коллективно разделяемыми. Поэзия дает куда больший простор для творчества и выражения идеалов, чем официальные и журналистские материалы, однако в случае с вооруженными конфликтами всегда есть опасность, что эстетизации подвергнутся сами боевые действия, а это сделает поэзию неотличимой от пропаганды. Мы решили поговорить с одним из лучших российских литературоведов, историком отечественной культуры Михаилом Эдельштейном о таком феномене, как Z-поэзия.
— Кто такие поэты, решившие поддержать официальную линию? Они представляют поэтический мейнстрим или это субкультурное явление? Получилось ли у них выработать какие-то новые смыслы, которые не смогла сформулировать пропаганда?
— Среди них есть выходцы из разных групп. Это люди, живущие на Донбассе. Это литераторы, группирующиеся вокруг Захара Прилепина и его так называемого «хутора» — подмосковного поместья, где проходят литературные школы и вечера. Есть «звезды» вроде Юрия Кублановского, бывшего эмигранта, участника легендарной группы СМОГ, которого в свое время хвалил Бродский. Есть еще один СМОГист, менее известный (и объективно менее крупная фигура) — Владимир Алейников. Православный фланг этой тусовки представляет интересная в прошлом саратовская поэтесса Светлана Кекова. Есть осколки бывшего «Ордена куртуазных маньеристов», шумевшего еще в конце 1980‑х годов. Есть там и совершенно случайные люди: телеведущий Влад Маленко, актер Антон Шагин, известный в основном по главной роли в фильме «Стиляги», «военкор» Семен Пегов — все они также сейчас активно пишут в рифму. То есть это довольно пестрая компания, объединенная только отношением к текущим событиям.
— Чем для них в идейном плане является это противостояние? Создает ли их поэзия собственное единое смысловое пространство или просто рифмует официальную риторику?
— Грань между Z-поэзией и пропагандой провести не всегда легко. Допустим, Светлана Кекова все происходящее облекает в какие-то православные образы: «А со страниц печати европейской / доносятся рычание и лай, / и пишет книгу о войне библейской / для нас Святитель Сербский Николай». Но упомянутый Николай Велимирович и так очень популярен в православно-патриотических кругах, его книгу «Война и Библия» постоянно цитируют на православных форумах. То есть поэтесса никакие новые смыслы не создает, просто рифмует уже готовые и довольно массовые представления. Николай известен, кроме всего прочего, как симпатизант (впрочем, умеренный и с оговорками) Гитлера, фанатичный антисемит, духовный лидер сербских коллаборационистов. Так что вдохновитель для борьбы с «бандеровцами» еще тот. Но это отдельный разговор.
Есть другой фланг. Игорь Караулов, у которого вместо православия — чистая радость от ощущения своей принадлежности к сверхсиле, сверхдержаве: «Давай разделим Польшу пополам / как сладкий айсберг киевского торта. / Ее, дитя версальского аборта, / пора судить по всем ее делам», и проч. Еще то же самое, но более четко, у Дмитрия Мельникова: «До Харькова подать рукой, / потом — рукой подать до Львова». Причем мотивировки никакой, нет даже попытки придумать хоть какой-то ответ на вопрос «зачем?».
Или, допустим, более интересная Анна Ревякина, уроженка Донецка, пытающаяся создать мифологию сражающегося Донбасса.
— За счет чего создается такая мифология?
— У Ревякиной это сочетание религиозной образности, мифологии «шахтерского края» и «жертвенного Донбасса» после 2014 года. Иногда это дает поэтический результат.
А Анна Долгарева — это, наверное, самое популярное имя среди Z-поэтов, — «подключает» Донбасс к славянской мифологии, где умершие воины исчезают за рекой Смородиной, и т. д. Плюс у нее более или менее постоянный образ лирической героини — абсолютной женщины, всеобщей матери и жены, благословляющей уходящих в последний путь. И это накладывается на сентиментальную поэтику «профессиональной плакальщицы», как определила ее одна моя коллега, раньше писавшей про погибших на турнирах рыцарей и тусовавшейся в соответствующих сетевых группах. Это, кстати, важный источник и Z-поэзии, и вообще всего происходящего на Донбассе — ролевики, реконструкторы, перевернутый Толкиен, где «мы» за орков, а не за эльфов, приписавших себе моральную правоту.
— Этот образ орков, который я тоже замечал, «наш уютный Мордор» — это переигрывание украинского дискурса или же некое самобытное явление?
— И то, и другое. Известно, что существует довольно большое количество фанфиков, в том числе ставших книгами, где переписывается история толкиеновского мира с точки зрения темных сил. Скажем, Кирилл Еськов, не имеющий никакого отношения к той тусовке, которую мы сейчас обсуждаем, написал в свое время роман по мотивам «Властелина колец», исходя из предпосылки, что Толкиен — это эльфийская пропаганда. Постепенно это наложилось на представление о том, что «Властелин колец» задумывался как то ли антифашистская, то ли антикоммунистическая книга, то есть это типичный пример «истории победителей», а мы должны разбить эльфийский дискурс. Так то, что было сначала игрой и литературным экспериментом, наложилось на ресентимент. В результате получается, как у поэта Дмитрия Артиса, в конце 2022 года отправившегося на войну добровольцем, «Светлоликие эльфы с дырой в голове / саранчой налетели на Мордор».
— Во всем этом можно увидеть переигрывание неоконсервативного дискурса, общего и для трампистской Америки, и для путинской России. Эта попытка совмещать обращение к традиции с революционностью, но при этом атаковать идеалы эпохи Просвещения. Срывая покровы лицемерия, неоконсерватизм вовсе не зовет строить справедливый мир, он ехидничает о неустранимости иерархии и несправедливости. «А там еще хуже» — типичный аргумент. Или те же самые рассуждения Суркова про глубинный народ. И в этом изложении Z-поэзии я не вижу идейной оригинальности — просто эстетизация определенных политических воззрений.
— Там есть правоконсервативный реванш, есть и ностальгия по советскому прошлому. Много общего для правых и левых популистов-конспирологов желания «хакнуть систему», изменить несправедливо устроенный мир.
Конечно, активно эксплуатируется традиция фронтовой поэзии времен Великой Отечественной. У Ольги Старушко, скажем, есть стихотворение «Симонов и Сельвинский стоят, обнявшись…», где история Мариуполя проецируется на Вторую мировую и Холокост. А известное в этих кругах стихотворение Мельникова «Напиши мне потом, как живому, письмо…» — по сути, вариация на тему «Я убит подо Ржевом…» Твардовского. Есть приехавший из Латвии публицист Вадим Авва, он устраивает поэзоконцерты, где читает вперемешку Z-поэтов и поэтов военного поколения: Друнину, Матусовского. И все это на фоне видеоряда, где чередуются кадры СВО и Великой Отечественной.
— Если мы заговорили о поэзии времен Великой Отечественной войны, то она отсылает к идеям народной войны, справедливой обороны. Это поэзия о страданиях, переживаниях, мужестве и подвиге, но всегда в тени более высоких смыслов. Однако сейчас так не получается, это другая история. Предположу, что ее поэтическое осмысление ближе к войне в Афганистане. Образы мужества, братства, товарищества — различных добродетелей, которые, однако, никак не удается обобщить как служение более высоким ценностям.
— Мне кажется, что на самом деле люди, о которых мы говорим, большинство из них искренне убеждены в своей правоте. Они верят в то, что России противостоит некое политическое или даже метафизическое зло, авангардом которого является Украина, что «русский мир» несет добро.
— Как же тогда отождествление с образом Мордора?
— Это все же ирония в адрес «чужой речи», когда лицемерные эльфы оказываются на деле убийцами и насильниками. То есть они нас объявили орками, ну что ж, мы станем называть себя так же. Но понятно, что это такая постмодернистская ирония, а на самом деле мы жертвы эльфийской пропаганды.
В то же время есть, скажем, стихотворение донецкого священника Дмитрия Трибушного про «воскресших на Третьей мировой». Понятно, что Третья мировая, на которой воскресают, — это битва апокалипсиса. И это стихотворение заканчивается строками: «Зарытые
в планету как зерно / Для будущих счастливых поколений». И в этой новозаветной образности уже нет сомнений, кто добро, кто приносит себя в жертву будущим поколениям.
— Пытаются ли осмыслить эти сторонники СВО будущий апокалипсис?
— Надо сказать, что в религиозном смысле там все довольно эклектично. Есть библейская метафорика, есть Валгалла, есть восточная мистика. В общем, «ни Христа, ни Перуна, ни Тора», как написала одна питерская поэтесса. Ощущение, что мы ведем борьбу, полную каких-то религиозных смыслов. Но более ярко и последовательно выражена идея, если угодно, мировой революции в духе 1920‑х годов, только на других основаниях. Примерно как у Михаила Светлова: «Походные трубы затрубят на Запад, / Советские пули дождутся полета».
— Кто читатель этой поэзии?
— У нее, безусловно, есть свой читатель и слушатель. На поэтические вечера приходят несколько десятков человек, иногда даже несколько сотен — для поэтических чтений число изрядное. Кажется, продано больше 6 тысяч экземпляров антологии Z-поэзии «Воскресшие на Третьей мировой». Для поэтической книги это опять же более чем прилично. Другое дело, что в масштабах страны что несколько сот экземпляров, что несколько тысяч — примерно одинаково. Это ничего не говорит о проценте поддерживающих, скорее о наличии некой сплоченной группы, у которой есть запрос на патриотическую мобилизацию, на литературное оформление этой мобилизации и которая читает, скажем, прилепинский Telegram-канал c 300 тысячами подписчиков.
Кстати, если уж мы упомянули эту антологию, должен сказать, что ее название кажется мне не вполне честным. Третья мировая — это красиво, но на самом деле в головах этих людей продолжается Вторая мировая. Вот как есть популярная у либеральной интеллигенции фраза, что мы живем в нескончаемом 24 февраля, так у Z-публики бесконечно продолжается 9 мая. И вся их картина мира подчинена этому вечному повторению.
— То есть фактически выйти за пределы того, что предложил официальный дискурс, они не смогли?
— Я бы сказал, что они расцвечивают его какой-то мифологией, но базовые смыслы, конечно, те же. Тут еще дело в том, что власть сама активно черпает из мифологического и религиозного арсенала, так что даже ключевые метафоры уже задействованы. Если Дмитрий Медведев рассуждает о «геенне огненной» и нашей «сакральной мощи», а Рамзан Кадыров обогащает русский язык словом «дешайтанизация», что остается поэтам? Или, скажем, в этой поэзии много того, что феминистки назвали бы «токсичной маскулинностью»: представления о том, что война— это правильное мужское занятие, что гибель на войне делает тебя героем.
Другое дело, что у этих поэтов иногда проговаривается главное: фрейдовский Танатос, воля к смерти, бескорыстный восторг перед ней, составляющий глубинную суть Z-поэзии наряду с таким же чистым восторгом перед мощью государства, нации и территориальным приращением империи. У Z-поэтов есть такое странное свойство: когда они по-настоящему начинают говорить о смерти, оформлять какую-то мифологию смерти — у них внезапно появляется поэтическое качество.
Скажем, есть совершенно ужасные стихи Марии Ватутиной (если смотреть на них через профессиональную оптику), представляющие собой плохо рифмованную журналистику. И вдруг одно четверостишие: «Мы, как стебли, выстреливающие за почкой почку, / Прорастаем мертвые через тугую почву, / Мы поднимаем голову, нас начинают слышать. / Скоро мы будем княжить — скоро мы будем книжить». Вот этот довольно жуткий образ — воскресшие мертвецы, нежить, пришедшая княжить, — исполнен поэтически просто хорошо, «тугая почва» — отличный эпитет. А дальше опять полная ерунда.
— Каким-то образом эта поэзия отозвалась на введение мобилизации?
— Поэтических откликов я, честно говоря, не припомню. Но это и естественно: они давно ощущали себя мобилизованными, для них ничего не изменилось. Я в начале 2000‑х годов работал в «Русском журнале» Глеба Павловского, и там печатался среди прочих среднеизвестный к тому моменту публицист Егор Холмогоров. Невозможно было представить, что через 20 лет серьезные люди будут обсуждать, читает ли Путин Холмогорова и если да, то не находится ли под его влиянием. Так вот Холмогоров в «Русском журнале» печатал цикл статей под названием «Тотальная мобилизация».
Ну, или вспомним Захара Прилепина, который неоднократно говорил, что правильная жизнь — это жизнь в осажденной крепости. Мужчины воюют, женщины перевязывают раненых, дети тут же — все при деле. И вся жизнь подчинена этому распорядку войны, ощущению мобилизованности, внутренней и внешней.
— Сама поэзия как-то эволюционировала с сентября-октября?
— Мне кажется, что нет. Мобилизация активно обсуждалась в соответствующих Telegram-каналах, статьях, группах в соцсетях, но в стихи практически не попала.
— Это очень интересно, потому что значительная часть России изменилась и преобразовалась с мобилизацией. Это, скажем так, одна из реперных точек ситуации, важная для ее понимания, для понимания того, как она влияет на общество, на социальное пространство. В то время как Z-поэзия, по сути, живет жизнью «военкоров».
— Ну конечно, это и есть по большей части рифмованное «военкорство». Но я здесь позволю себе выступить адвокатом дьявола. Мне кажется, то, что они этого не заметили, — это, скорее, аргумент в пользу их искренности и последовательности. Z-поэтов часто обвиняют в том, что они сидят на диване и призывают других идти на Донбасс, а мы, мол, воспоем ваши подвиги и вашу гибель. Упрек отчасти справедливый — кстати, выдвигают его не только идейные противники, но и донбасские литераторы, которые совсем уж графоманы даже по меркам Z-антологий, так что их туда не берут, а они обижаются. Так вот то, что Z-поэты не заметили мобилизации, доказывает, мне кажется, что они сами давно живут в состоянии внутренней мобилизованности. В этом есть некоторая психологическая последовательность. Для них мобилизация не стала поэтической темой, потому что это их естественное состояние.
— А как Z-поэзия отражает, осмысляет тему страданий человека в условиях боевых действий?
— Практически никак. Там этого нет до такой степени, что Z-литератору Александру Пелевину приходится специально подчеркивать, что у его единомышленников «четкий антивоенный посыл», что они пишут стихи о том, «что война — это плохо, больно и тяжело». На мой взгляд, это чистая выдумка, нет там такой темы, просто нет. Можно подобрать несколько цитат, но как большой поэтической темы, равной по значимости темам героической гибели, священной войны и имперского восторга, темы страданий, «плохости» войны у них не существует.
Если же тема гибели мирных жителей появляется, то она как бы повисает в воздухе — без причин, без следствий, как в стихах Ольги Старушко о Мариуполе или в интервью Антона Шагина: «Мы отправились в Мариуполь. Я испытал такой шок! Не передать словами. Город разбитый, в одном из районов стоит трупный запах». И все, никакого осмысления нет и быть не может в рамках этой поэзии и порождающего ее мышления. А что там случилось, откуда «трупный запах», откуда «ров Мариуполя с мирными», описываемый Старушко? Не дает ответа. И не даст, разумеется. Либо это будет откровенная нелепость, вроде стиха Маленко про тот же Мариуполь: «Восемь лет гулял здесь натовский капрал, / Лучших девочек-подростков выбирал».
Но, повторюсь, куда важнее здесь мотив героической гибели, которая ложится в основание победы и гарантирует бессмертие. Это может быть откровенное язычество, это может быть патриотически транскрибированное христианство — суть не меняется.
В случае с христианством происходит цепочка замен, подмен, когда сначала в словосочетании «православное христианство» ударение делается на слове «православное», потом в сочетании «русское православие» ударение делается на слове «русское», и так далее. В итоге получается, что христианство — это такая патриотическая русская религия, где главные святые — это мифические Пересвет и Ослябя и не менее мифическая Матрона с ее мифическим благословением Сталина.
— Правильно я понимаю, что это христианство без универсализма?
— Да, конечно. И когда эти люди говорят, что в их дивном новом мире востребованы будут воин, поэт и монах, а не торгаши, брокеры и светские хроникеры, как раньше, то это, по сути, передергивание. Поэт там будет нужен постольку, поскольку он готов
воспевать ратные подвиги, а монах — поскольку он готов стать капелланом и на эти подвиги благословлять. А по-настоящему востребован только воин. Эта психология не нова. Она укоренена с одной стороны в традиционализме, с другой — в советской литературе, особенно в ранней. У поколения комсомольских поэтов 1920‑х годов убийство было самоцелью, об этом много писали, полнее прочих — наверное, Анатолий Якобсон. «За Чертороем и Десной / Я трижды падал с крутизны, / Чтоб брат качался под сосной / С лицом старинной желтизны» (Джек Алтаузен). Оттуда же упоение собственной железностью в духе тихоновского «Мы разучились нищим подавать» и «Гвозди бы делать из этих людей». Я думаю, в этой литературе Z-авторы находят не только идейные ориентиры, но и эмоциональные.
— Давайте вернемся к содержанию Z-поэзии. Кто является субъектом противостояния? Понятно, с той стороны нацизм и дьявол, а с нашей орки, кто еще? Есть ли попытка сформировать образ «народности и народного характера» противостояния? Попытаться его каким-то образом выделить, сконструировать, представить?
— Нет, народного характера нет. Есть такой пример, не совсем из Z-поэзии, но, в общем-то, недалеко. Возьмем известный хит Шамана «Я русский». В этой песне поражает полное отсутствие конкретики. «Я русский всему миру назло» — и все тут. Сравним, скажем, с легендарной песней Тото Кутуньо «Italiano vero», которая примерно о том же. Текст Кутуньо полон каких-то конкретных примет Италии 1980‑х годов: спагетти аль денте, особый кофе, старенький фиат, тиффози. И даже ксенофобия у него вполне понятная и по определенному поводу: мол, одни американские звезды на рекламных плакатах. У Шамана ничего подобного. Абсолютная абстракция, не наполненная ничем. Это касается и Z-поэзии. Кроме «мы русские, с нами Бог, мы будем княжить», в ней нет никакого положительного содержания, никакого образа этого «мы». Никакой попытки создать действительно национальную мифологию.
— Если представить, что уже прошло лет 10—15, — я понимаю, что это такой уже фантазийный вопрос, но все же: что скажут литературоведы и читатели, оглядываясь назад, в чем своеобразие этой поэзии?
— Я думаю, что она более или менее забудется, просто потому что там фактически нет крупных поэтических имен. Но если в учебнике русской литературы начала XXI века все же будут какие-то полстранички, то, думаю, там будет написано примерно о том, о чем мы говорили: о воскресшей архаике, о культе гибели на войне и самой войны. Отчасти это напоминает Первую мировую — тогда, особенно в начале, тоже было полно такой барабанной дроби ради барабанной дроби. Другое дело, что после Первой и особенно Второй мировой, после всех дискуссий о вине, ответственности, страданиях такая поэзия имеет еще меньше оправданий, чем имела тогда.
Неслучайно довольно часто в дискуссиях на эту тему тебе отвечают что-то вроде: «Ну, Гомер же воспевал битвы, героев». Можно сколько угодно сомневаться в теориях прогресса, говорить о неизменности человеческой природы. Но все же после Гомера человечество проделало некоторую мыслительную и эмоциональную работу. Был Толстой с «Войной и миром» и «Хаджи-Муратом», были Ремарк и Хемингуэй, был Генрих Белль, скажем.
* Интервью у Михаила Эдельштейна взял Константин Пахалюк специально для СоциоДиггера. Мнение интервьюируемого может не совпадать с мнением редакции.
Мы в соцсетях: