| Том 3. Выпуск 3—4(17)

Отмена «отмены»: борьба за символический капитал в эпоху слов со звездочками

Серое Фиолетовое

публицист_ка, поэт_ка, перформер_ка

Предуведомление: Какими сложными словами или концепциями мы бы ни играли, какое бы противостояние идей ни изучали, все мы, вне зависимости от наших взглядов и позиций, обсуждая нынешнюю ситуацию, должны непрерывно соотносить себя с ее прямыми, чувственными и телесными эффектами: с экстремальной болью, нехваткой самых базовых вещей, психологической травмой и страданием, страхом и скорбью. Только держа все это непрерывно в поле ума и чувства, мы можем претендовать на адекватность восприятия происходящего.

О культуре отмены

Если мы говорим о социальной культуре отмены, то имеем в виду ситуацию, при которой люди начинают массово отказываться институционально или лично взаимодействовать с некоторой персоной, действия и/или высказывания которой им кажутся неприемлемыми. Отмену еще можно понимать как ситуацию контроля над некоторыми символическими и финансовыми потоками. Культура отмены успешна, когда символический капитал отменяющих больше символического капитала отменяемого. В таком случае если отменяемая персона является частью некоего сформировавшегося канона, то она из него вытесняется или исчезает в той или иной степени. Был человек «своим», частью ин-группы, стал «чужаком», представителем исключаемой аут-группы.

В этом смысле культура отмены как часть эмансипаторной повестки — это проявление силы, конкуренций символической репрезентации ­чего-либо в публичном пространстве. Когда гей-прайд и проявления христианского консервативного фундаментализма не уживаются рядом в публичном пространстве — это ситуация такой символической конкуренции. Это противостояние, которое часто перехватывается представителями элит, а они используют его для собственных повесток и для политических целей. Тот, кто оказывается более представленным в публичном поле, тот и обладает символической властью.

Отмена — это не акт выступления за универсальные ценности, а борьба за распределение власти между группами с разными идентичностями и ценностями. Раньше отменяли геев или транс-­людей, их просто исключали аутингом, транс-люди «автоматически» исключались при переходе. Сегодня отменяют людей, обвиненных в насилии, некоторые типы которого в прошлом считались относительно допустимыми и связанными с доминирующей гендерной асимметрией. Еще ­какое-то время назад все цитировали только исследователей, бывших белыми мужчинами. А сегодня, в том числе и благодаря культуре отмены, можно переписать канон, в том числе для того, чтобы было больше представлено людей с разными идентичностями.

Если мы думаем, что существует вечный централизованный культурный канон, если накопленный символический капитал — вечен, то для нас такое его размытие катастрофично. Но если мы представим, что ничего вечного и инвариантного нет, что все текуче и может быть децентрализовано, то ситуация оказывается не столь страшной. В таком случае любой статус кажется просто преходящим и валидным только для некоторой части общества.

Пик дискуссий о культуре отмены случился несколько лет назад. Сейчас это явление сильно инструментализировано всеми сторонами любых обсуждений. В итоге под этим словосочетанием понимают разные смыслы. Когда заговаривают об отмене русской культуры, не очень понятно, о чем именно идет речь.

Да, разрываются институциональные связи с институциями Российской Федерации. Да, зачастую от людей требуют выражения очень конкретного мнения по поводу происходящего на территории Украины. Разрываются ­какие-то отдельные контракты или прекращается участие россиян в крупных мероприятиях. Иногда эти «отмены» принимают уж совсем дикие формы: например, запрет на участие антивоенно настроенных российских теннисистов в Уимблдоне, отмена концертов Курентзиса в пользу украинских беженцев, отказ от показа в Каннах чеченской феминистской кинокартины или исключение российских организаций коренных народов из международных федераций.

Но сказать, что есть ­какая-то отмена русской культуры как целого, сложно. Скорее, мы имеем дело с более или менее разумными с точки зрения заявленных целей или совершенно идиотскими с любой точки зрения жестами — которые могут складываться в некую мозаику, но крайне далеки от тотальности.

К реальной отмене, наверное, призывают некоторые деятели украинской культурной сферы и украинское государство, но они полагают себя находящимися на позиции сражающихся субалтернов и потому считают себя вправе призывать к чему угодно. Забавно, что такую же риторику колонизации и исключения использовали сторонники Донбасса по отношению к Украине, а сегодня Россия — по отношению к Западу. Возникает такая уходящая в глубины матрешка риторики жертвы. Политическая позиция сегодня — это расположение себя на одном из слоев этой матрешки.

Другой более интересный феномен — это происходящее в прогрессивном левом лагере деятелей русской культуры. Например, в современном искусстве, современной поэзии стали часто возникать призывы к самоотмене. Но если копнуть глубже, речь, конечно, идет о пересмотре позиции русской культуры как имперской, доминирующей по отношению к другим сообществам, к другим, подавляемым ранее культурам — Кавказа, Восточной Европы, Средней Азии, в меньшей степени рефлексируется положение миноритарных сообществ внутри РФ. Левыми предлагается некий сдвиг перспективы, переписывание канона, согласно которому русская культура всегда занимает центральную позицию, и рефлексия того, какие черты русской культуры привели к тому, что, по их мнению, является милитаристским реваншизмом и ирредентизмом. Ведь политические последствия, которые мы сейчас можем наблюдать, это, с их точки зрения, не просто решения конкретного человека, это, конечно, следствие широкого комплекса идей величия, «особого пути», отрицания существования других идентичностей. Впрочем, эта дискуссия зачастую превращается в сеансы истерического самоуничижения, в развитие комплекса ничтожности — который, в ­общем-то, ничем не отличается от идеи национального превосходства (просто взятой со знаком «минус»). В этой дискуссии очень мало говорится о близких феноменах — истории западного колониализма, бесконечных теориях исключительности, присущих в прошлом едва ли не каждой нации и по сей день влияющих на культуру и политику.

Еще одна проблема — это судьба транснациональных проектов. Взаимодействие с украинской поэзией и — шире — культурой, было одним из важнейших элементов современной левой поэзии. Теперь сотрудничество прервано. Поэтому важнейший поэтический сайт «Грёза» сегодня закрыт, как и премия Аркадия Драгомощенко. Похожие — и куда более масштабные — процессы происходят в театре, академической музыке, визуальном искусстве. Большое искусство транснационально и очень страдает от разрывов контактов.

Апроприация властью понятия «культура отмены»

Понятие «культура отмены» фигурирует в словаре официальной власти. С его помощью представители истеблишмента хотят достичь некой консолидации общества — защитить от отмены нашу культуру. С другой стороны, страны Запада действительно производят множество действий, коллективно направленных на всех жителей Российской Федерации и Республики Беларусь. И это гораздо более масштабные действия, чем «отмена», тот же отказ от исполнения Чайковского. Это запрет на финансовые транзакции, уход компаний с рынка, отказ в обслуживании огромного числа сервисов для россиян и белорусов, то есть политические и корпоративные санкции.

Есть две позиции отношения к этим мерам. Одна такая: санкции нужны для экономического подавления России. При этом в текущем виде они, к примеру, не подталкивают людей к эмиграции, а заставляют оставаться и платить налоги в РФ — отъезд очень затруднен. Вторая позиция такова: санкции должны вдохновить граждан на объединение и протест. Может быть, в очень долгосрочной перспективе такое подталкивание и может работать, но в краткосрочной перспективе оно провально. Более того, колеблющиеся люди теперь не хотят примыкать к пацифистскому движению. И не только потому, что независимые СМИ заблокированы или введены наказания за «фейки» и «дискредитацию вооруженных сил». А потому что они видят ограничения своих возможностей, созданные извне, государство же удачно использует мемы, распространенные формулы, появившиеся некоторое время назад в публичном пространстве.

Так, оказалось удобно апроприировать понятие «отмена»: оно навевает мрачные тоталитарные ассоциации, «взять — и отменить!». Конечно, такая апроприация — чистая манипуляция. Ту же самую Джоан Роулинг никто в Великобритании на самом деле не отменял. Ее трансфобный роман продолжает выходить огромными тиражами, она выступает в медиа, просто некоторые люди отказались с ней сотрудничать. Но эти страшные ассоциации удобно использовать.

Кроме того, государство пытается копировать западные практики отмены, но в централизованном варианте. Например, постоянно «отменяя» тех или иных деятелей по идеологическим основаниям. Так, только что была отменена знаковая выставка Гриши Брускина в Третьяковской галерее (ситуацию, правда, уже пытаются откатить назад, объявив ­почему-то, что дело в американском паспорте художника), а кампания против «Большой матери» Олега Кулика привела и к возбуждению уголовного дела, и к попытке изобретения новых законов, был отложен прокат нового русского блокбастера «Ампир V», снятого по роману Виктора Пелевина «Empire V» — ведь там играл оппозиционный рэпер Oxxxymiron, закрыт Центр имени Мейерхольда. По своей природе это ближе не к культуре отмены, а к антикоммунистическим кампаниям времен маккартизма. Эта кампания очень активно идет уже больше года — с митингов в поддержку Алексея Навального.

C другой стороны, с «отменой» в виде общественной реакции мало что можно сделать: с миллионом тех, кто жаждет тебя «отменить», договориться сложно. А вот с одним чиновником иногда, может быть, проще решить вопросы. Зато память активистов коротка — и, возможно, как шум уляжется, так и «общественная отмена» сама собой пройдет.

О продуктивности санкций как «отмены»

Вообще санкции, нацеленные на разрушение экономической системы государства и минимизацию возможностей ведения высокотехнологической вой­ны, — это невооруженный метод давления. Еще санкции — это вариант активистского протеста против происходящего. Здесь можно вспомнить самую длительную и при этом малоуспешную кампанию по санкциям против Израиля, которая получила название «Boycott, Divestment and Sanctions». В рамках этой кампании активисты добились того, что ­какие-то сети магазинов не продают товары, произведенные в израильских поселениях на территории Западного берега, вроде бы и все.

Отношения между санкциями как легальным, поддержанным властями «первого мира» механизмом и активистскими кампаниями можно метафорически описать мемом The Current Thing. То активисты борются против сионизма, то за Black Lives Matter, теперь возникла тема России — Украины. Во многих случаях они Украину разве что с грехом пополам на карте найдут. Но поскольку уже создана красивая медийная картинка страданий, происходящих на территории Европы и модный активизм отлично коррелирует с политической повесткой, то бойкоты и прочие «отмены» работают очень успешно. В этом их принципиальные отличия от санкций чисто государственных. Раньше никаких активистов государственные санкции (вроде санкций против Ирана) не интересовали или они противостояли санкциям как проявлению империалистической политики. А теперь объединенные усилия государств и давящих на бизнесы активистов дают кумулятивный эффект. При этом, как кажется, внимание западных активистов уже начинает ослабевать и доминируют все новые и новые государственные меры бойкота.

Почему санкции выглядят так, как выглядят (и часто бьют по незащищенным группам)? Потому что люди с англосаксонским бэкграундом зачастую не вполне понимают, что такое государства без устойчивой традиции демократического управления. Да, они осознают, что на выборах бывают мелкие подтасовки. Но они не оценивают адекватно, например, уровень политической неактивности и атомизации российских граждан. Между тем Россия по уровню политической неактивности опережает даже страны с очевидными диктатурами или массовыми репрессиями. Совершенно очевидно, что российских оппозиционеров репрессируют в тысячу раз меньше, чем иранских или турецких. А реальная оппозиция в Иране или в Турции во столько же раз сильнее. В Турции она может победить на выборах мэра столицы. При этом российское общество в силу атомизации и массы других причин готово подчиняться государству в политических вопросах без ­каких-либо реальных массовых репрессий. Достаточно пригрозить штрафом массам и возбудить уголовные дела против нескольких произвольных людей. Это же атомизированное общество отличает уверенность в себе как в символическом коллективе и, как следствие, уверенность, что русских, таких особенных, всюду притесняют.

На какие последствия рассчитаны санкции? Если ­кто-то мыслит в долгосрочной перспективе и полагает, что лет через 15 в России, как в 1970-е в СССР, будут мечтать о джинсах, возникнет коррупция элит, которые захотят сменить власть ради доступа к потребительским благам, то придется этого ­кого-то разочаровать. Джинсы отшиваются в Китае, а Китай весьма амбивалентно относится к санкциям в отношении России. Однако в отношении технологий в перспективе десятилетий, может быть, санкции и сработают, но уже сейчас корпорации, ушедшие в рамках волны активистского протеста, ищут пути восстановления логистики. Многое зависит от распределения экономического и технологического потенциала в мире, от того, насколько тотально будет влияние Запада, и так просевшее за 25—30 лет.

О публичной позиции «интеллектуалов»

Публичные интеллектуалы, производящие сейчас процедуры самоотмены, рассматривают себя как носителей высокой просветительской миссии, определенных гуманистических ценностей, обладающих правом исключать тех, кто под эти ценности не подходит.

Но тут бывают интересные сломы. Недавно в Facebook проходило обсуждение поэта Ростислава Амелина, который внезапно начал поддерживать спецоперацию. И тут Дмитрий Кузьмин немедленно заявил, что молодое поколение русской поэзии претерпело утрату. В той же дискуссии Денис Ларионов обсуждает свою диссертацию о писателе Евгении Харитонове, бывшим открытым (насколько это было возможно в СССР) геем и консерватором, любившим философа Леонтьева. Вроде бы он даже тусовался с ­какими-то позднесоветскими националистами. Обсуждается вопрос: как же мы теперь должны отмывать гей-писателя Харитонова от его ужасных консервативных взглядов?!

Получается, что интеллектуалы руководствуются позицией морализаторства, выполняют цензурные функции, принуждают к гуманизму. А еще — демонстрируют как будто интенсифицированную чувствительность, которая, кстати, культивировалась в последние годы не только в российском пространстве и которая тесно связана со стремлением говорить и мыслить, например, о насилии. Правда, говорится только о насилии в отношении «близких» — потому что годами насилие в отношении как будто более «далеких» (людей с Кавказа, из Африки, сирийцев) воспринималось и воспринимается куда менее драматично. Сообщения СМИ, в которых российские советники и ЧВК обвинялись в убийствах в Мали, привлекли куда меньше внимания, чем аналогичные сообщения из Киевской области. Хотя выдвинутые обвинения сравнимы в том числе и по масштабу.

Можно посмотреть на конкретику. Я не хочу никого обвинять в лицемерии, но сфера современного искусства сильно завязана на международные рынки. Поэтому выражение «повесточного» мнения может быть важно. Скажем, будут ли сотрудничать с группой AES+F, бывшей глашатаем российского олигархата, если она не выскажет жесткую проукраинскую позицию? А людям же надо зарабатывать деньги, значит, находиться институционально на Западе сейчас выгоднее. Свою позицию они заявили отнюдь не сразу, не тогда, когда эмоции кипели максимально, — а лишь тогда, когда определилась расстановка сил. С поэзией все несколько сложнее. В мире поэзии нет таких денег, но работают другие важные факторы: моральные, факторы культивирования тусовочности. Можно посмотреть и на академическое сообщество. Например, Филдсовский лауреат Станислав Смирнов, который руководит факультетом СПбГУ и был организатором запланированного, но перенесенного теперь в онлайн Международного конгресса математиков в Санкт-­Петербурге, написал на западную аудиторию по-английски в Twitter протестное заявление, а на русском языке аналогичное заявление в свободном доступе не появилось. Конечно, он отвечает и за российские, и за западные проекты, считает их приоритетными по отношению к диссенту — поэтому ему приходится политически балансировать.

Так что любые высказывания — это вопрос некоторого торга. И он понятен: у людей есть разные обязательства в разных сообществах. И очень сложно не реагировать эмоционально на происходящее, очень тяжело вообще взаимодействовать с миром. Невозможно отслеживать новости про Бучу, тяжело слушать интервью руководителя Грузинского национального легиона Тимуру Олевскому, где тот рассказывает, что отдал приказ не брать российских солдат в плен и публикует ролики с убийствами раненых. Или, наоборот, новости Russia Today и заявление начальника Национального центра управления обороной России генерал-­полковника Мизинцева о ликвидации 93 украинских дезертиров в Мариуполе.

О публичной ненависти и о том, какую сторону выбрать

Есть еще позиция, что «русские» сейчас не имеют права на высказывания. Тем более что у них нет свободы слова. Между тем закон о военной цензуре в Украине сейчас, может быть, даже более жесткий, чем российский. В России некоторые оппозиционные партии вроде «Яблока» все же еще продолжают действовать, тогда как в Украине деятельность крупнейших оппозиционных организаций приостановлена. И многие пророссийские высказывания криминализированы еще со времени принятия декоммунизационного пакета законов (речь идет не только о небольших денежных штрафах). В Украине есть свобода слова для выражения разных типов проукраинских взглядов, но и в России свобода слова есть для Игоря Стрелкова, для ColonelCassad и для других людей, которые жестко критикуют текущую ситуацию, при этом находясь на радикально патриотических позициях. А вот символ Z сейчас в ряде стран активно пытаются запретить (в Германии уже возбуждено более ста уголовных дел!), что очень похоже на существующие в России запреты определенных символов и действий с ними.

То есть ситуация со свободой высказывания действительно асимметрична, но не такова, как ее часто рисуют. На сегодня, к сожалению, нигде не существует универсальной свободы слова. Особенно учитывая, что уже пару лет, со времени распространения COVID-19, везде ведется показная борьба с инфодемией, фейками. А фейком часто называют не доказуемо ложные высказывания, а любые утверждения, не согласующиеся с требуемой картиной мира. Каждая из сторон объявляет утверждения противоположной — ложью. Я не утверждаю, что никакой истины не существует, она существует — но свобода слова не может состоять лишь в высказывании истинных утверждений. Да и верификация «истинных фактов» очень часто имеет тот или иной, незаметный для самих — даже вполне добросовестных — верификаторов политический уклон.

В публичном поле, конечно, наблюдается ожесточение — ведь оно связано с материальным. Я, например, читаю киевских активистов, с которыми было знакомо ­когда-то, и они пишут, что россияне должны дохнуть от голода из-за санкций. Люди, которые обороняются, начинают ненавидеть, это естественно. И рассказывать им, что нет, знаете, мы и хорошими бываем, — это глупость и неуважение к их ситуации. Возможно, потом будет организована политика примирения. Но сейчас невозможно представить, что будет дальше. Все текущие либеральные и левые разговоры на этот счет исходят из определенных предпосылок об исходе кампании, подразумевающих возможность возвращения «новой нормальности», в некотором понимании восходящем к миру после холодной вой­ны. Но что если политика России не изменится и Украина будет «денацифицирована» согласно изначальным целям? А если Россия под санкциями превратится в аналог Ирана или Северной Кореи? Или напротив — вообразим сценарий, в котором Россия полностью распадется, причем станет не союзом небольших стран, а ядерным failed state, источником крайней глобальной нестабильности, которую мы сейчас не можем представить? А может, Россия вместе с Китаем выстоят в мировой вой­не против Запада и создастся новая архитектура глобального доминирования? Или Запад вдруг смирится с происходящим — например, на фоне победы правопопулистских лидеров на выборах в ключевых странах? Можно и нужно помогать страдающим, но радость и коллективная благодарность — не то, чего разумно ожидать. Не стоит надеяться, что ожесточение скоро пройдет.

Тем более что оно определяется экстраординарностью ситуации. Фактически впервые мы можем слышать людей «с той стороны», с которыми мы ­вообще-то знакомы, общаемся много лет. Немалая часть редакции, в которой я работаю, была в Украине в начале событий. Люди в реальном времени слышат друг друга (с жителями Алеппо, например, такой опыт был бы невозможен), и, поскольку затронуты в основном русскоязычные регионы, это такой уровень связности, что мы видим некое подобие ситуации гражданской вой­ны, хотя это и не она. Более того, по заявлениям украинских ресурсов, некоторыми важнейшими российскими операциями на территории Украины руководят военные, родившиеся и выросшие в Украине. Неизвестно, так ли это на самом деле, но это говорит о том, что украинская пропаганда оказывается не в состоянии представить вторжение россиян как чужих. Не говоря уже о том, что Владимир Зеленский — персонаж российского шоу-бизнеса, а Алексей Арестович — и вовсе бывший соратник Александра Дугина, которого на Западе ­почему-то часто считают «идеологом Кремля». Может, ­что-то похожее было в балканских вой­нах, но ­все-таки там этнические границы были куда более четкие.

На обиду и злость накладываются традиционная украинская русофобия и русская украинофобия. Словосочетания «бандеровцы», «каклы», «хохлы жадные» и «москали», «кацапы», «татаро-­мордовские свинособаки» придумали не вчера. Всю эту риторику мы слышим десятилетиями с обеих сторон, но она оказалась легитимирована, причем даже не сегодня, а с 2014 года. Сейчас она только множится.

Еще интересно, что наблюдаемый жестокий разрыв, на мой взгляд, сложился внутри изначально русскоязычной России и русскоязычной части Украины, для многих жителей которой украинский язык — это политический выбор. Любопытно, что одна из самых известных гендерных исследовательниц, Ирина Жеребкина, находясь сейчас в Харькове и его окрестностях, ведет публичный дневник о происходящем на русском языке. Коренных западноукраинцев я во всей этой дискуссии, честно говоря, особенно не вижу — кроме публичных, заметных и в России фигур типа Святослава Вакарчука. Возможно, для них это противостояние носит ­какой-то иной характер.

И все это происходит в контексте старой традиции, при которой все украинское (за исключением западноукраинского) невидимо в русской культуре как самостоятельное, но фигурирует как часть традиционной сельской культуры, находящейся в скрытой оппозиции советскому индустриальному обществу. И в контексте противостояния имперского исторического нарратива, в котором Украину якобы создал Ленин, и нарратива национального — в котором, например, таможни между Российской империей и Украиной были отменены в середине XVIII века, а современная версия украинского литературного языка создавалась в Харьковском университете пушкинских времен. Ну, и, естественно, в контексте традиции национально-­освободительного или националистического движения — смотря с какой стороны посмотреть, «проукраинской» или «пророссийской».

В любом противостоянии есть много сторон, и вопрос, какую выбрать морально, далеко не всегда позволяет ограничиться только актуальными контекстами. Если мы посмотрим на события 2014 года, то увидим сходства с происходившим на этой же территории во время революции 1917 года. И тогда же был крымско-­татарский Симферополь, в 1917 году в нем заседало правительство Милли фирка. И был полностью рабоче-­солдатский Севастополь, который во время революции стал центром движения, поддержанного большевиками. И было противостояние между этими силами, в ходе которого был убит один из лидеров Милли фирка. Возьмем историю Гражданской вой­ны. С одной стороны действовали правительства Владимира Винниченко и Симона Петлюры (Директория Украинской народной республики), с другой стороны существовала Донецко-­Криворожская советская республика. В ходе этих конфликтов XX—XXI столетий, как ни странно, возникали повторяющиеся паттерны, которые сводятся к противостоянию национальных, традиционных городских или аграрных сообществ с индустриальным (или военно-­индустриальным) плавильным котлом. Интересно, конечно, что в XXI веке о «традиционных ценностях» в этом противостоянии со стороны «плавильного котла» говорят куда больше. Быть может, дело в болезненной попытке компенсировать реальную неукорененность?

Поэтому, когда мы говорим о моральности, мы часто рассуждаем не о личной позиции, а о традиции выбора той или иной моральности. Какой выбор мы как часть сообщества, группы (например, московской интеллигенции в n-ном поколении) считаем моральным? Как это соотносится с другими нашими политическими взглядами? Как это соотносится с теми историческими нарративами, в которых мы привыкли существовать — или, наоборот, которые привыкли подвергать сомнению? Какие ценности оказываются для нас важнее. Все это вопрос выбора, обусловленного в том числе и нашей средой и происхождением — или той средой, с которой мы бы хотели себя идентифицировать.

Мы в соцсетях:


Издатель: АО ВЦИОМ

119034, г. Москва,

ул. Пречистенка, д. 38, пом.1

Тел. +7 495 748-08-07

Следите за нашими обновлениями:

ВЦИОМ Вконтакте ВЦИОМ Телеграм ВЦИОМ Дзен

Задать вопрос или оставить комментарий: