| Том 3. Выпуск 1—2

Психологизация русской любви? Размышления о терапевтическом повороте и эмоциональном социализме

Юлия Лернер

антрополог, преподаватель кафедры социологии и антропологии университета им. Бен-Гуриона

Когда универсалисты и конструктивисты спорят об эмоциях, «русская любовь» часто выступает примером того, как культура и история определяют любовные сценарии [1]. «Русская любовь» — даже если это скорее культурный штамп, чем отражение многоплановой реальности русских любовных историй, — показывает один из доминантных сценариев русско-­советской эмоциональной жизни. Этот классический любовный сценарий мы находим в одном из главных романов современности о любви, счастье и страдании — «Анне Карениной» Толстого. Здесь любовь — это судьба, моральное свершение, ценность и грех; любви невозможно противиться, она требует жертв и предполагает страдания и боль. Именно такое понимание любви задавали и поддерживали основные институты русской и советской культуры: литература и философия, искусство — а позже и медиа, православная теология и, впоследствии, советские идеологии, как официальная, так и неофициальная.

Что же будет происходить с «русской любовью» в меняющемся эмоциональном климате, когда в постсоветской России распространяется новый стиль приватной жизни? Он складывается за счет того, что в постсоветский контекст импортируются модели частной жизни и отношений, присущие западной позднекапиталистической модели эмоциональной культуры с ее доминирующим «терапевтическим габитусом» [2]. Терапевтический стиль проявляется в способах понимания и говорения об эмоциях и межличностных отношениях, уходящих корнями в понятийный аппарат популяризированной психологии и дискурсивные практики психотерапии. Этот стиль предполагает работу над собой, в ходе которой индивидуум обнаруживает свои подлинные эмоции, исследует их и распознает их значение, а затем учится ими управлять.

Через призму антропологии знания в своей работе я стараюсь проследить за «терапевтическим поворотом» в постсоветской культуре, который, как предлагает думать Франк Фуреди [3], происходит тогда, когда все основные сферы частной и публичной жизни начинают подчиняться терапевтической логике. Недавние исследования подтверждают, что в постсоветской популярной культуре распространяются терапевтические интерпретации межличностных отношений и эмоциональной жизни индивидуума [4]. Тут нельзя не задуматься о том, как постсоветская поп-культура имитирует терапевтическую логику и ее эмоциональные модели. Принимает ли Россия этот новый для нее модус терапевтической любви? Можно ли считать, что русская любовь уже полностью психологизировалась?

Терапевтическая любовь и эмоциональный капитализм

Критики терапевтической культуры видят ее истоки в переплетении рационализма Нового времени, капиталистической экономики и психологизированных способов эмоционального самоконтроля [5]. Эмоции стали предметом рационального управления и оказались переведены на язык рыночной экономики, положив начало «эмоциональному капитализму», как его называют критически настроенные исследователи [6].

Ева Иллуз [7] уделяет особое внимание роли любви в программе эмоционального капитализма. Более того, для нее любовь — это эмоциональный ключ к культурному коду модернизма и способ раскрыть институциональные рамки романтических переживаний [8]. Иллуз утверждает, что понимание любви сегодня в корне отличается от взглядов, принятых в XIX веке, и что фрейдистская культура и психология сыграли в этой трансформации ведущую роль. В новом понимании любовь, особенно несчастливая, является «результатом неправильного или неполного развития психики». Объяснения нужно искать в «психологической истории индивидуума», а эмоции тем самым переходят «в сферу его или ее контроля. <…> Муки любви теперь рассказывают только о Self, о его частной истории и о его способности самого себя формировать» [9].

В рамках терапевтического нарратива аутентичный, автономный субъект становится ответственным за управление эмоциями. Эмоции, которые всегда коренятся в подсознании, становятся индикаторами внутреннего мира индивидуума. Так, страдание и боль — признаки неудовлетворенного желания, а любовь одновременно и причиняет боль, и играет ключевую роль в субъектности современных мужчин и женщин.

В терапевтическом нарративе успешный благополучный субъект любит «здоровой любовью». Неспособность найти и удержать любовь указывает на патологию; она связана со страхом близости и проистекает из раннего травматического опыта. Но чрезмерная любовь тоже подозрительна: это обсессивное поведение, которое пытается компенсировать недостаток любви в детстве. Правильная же любовь не связана с болью; ранит только нездоровое чувство. Поэтому терапевтическая любовь порождает «практически бесконечный поток толкований, цель которых — и понять, и искоренить порождающие боль причины» [10].

Для Иллуз и других критиков эмоционального капитализма западный терапевтический эмоциональный габитус представляется неотъемлемой частью капитализма и культурной программы модернизма, приветствующей рациональность, индивидуальную автономию и избавление от страданий. Поэтому, с ее точки зрения, эта эмоциональная модель «применима для большинства стран, участвующих в проекте модернизма на основе равенства, контрактуализма, интеграции мужчин и женщин, институализации прав человека и центральной роли личности» [11]. Иными словами, практически неоспоримая повсеместно доминирующая терапевтическая модель индивидуума и его/ее эмоций в границах западного модернизма и в квази-европейских обществах принимается как данность — причем как ее критиками, так и адептами. То же касается распространения глобальной позднекапиталистической эмоциональной культуры и терапевтического восприятия любви как ее части.

Но окажется ли это верным для русской, советской и российской культуры в прошлом и настоящем?

Русская любовь и эмоциональный социализм

В отличие от терапевтической модели любви, любовь в российском социалистическом сценарии — это не «отношения», над которыми можно работать; она и не может быть здоровой и гармоничной. Любовь — не проект, а состояние.

И русская литературная традиция, и русская философская мысль XVIII и XIX веков занимались идеей любви как чувства и нравственного опыта, проводя различия между истинной любовью и разрушительной страстью [12]. В каноническом сценарии поэтической (литературной) любви она всегда предстает воплощением судьбы; ее сопровождают лишения и страдания, самоотверженность и самопожертвование. Более того, в этой традиции еще не завершилась секуляризация божественной любви, и парадоксальным образом любовь предстает одновременно как священное и профанное переживание. Отношение к любви и как к роковой страсти и болезни, и как к нравственной ценности, безусловно, не уникально для России, оно многократно высказывалось европейскими мыслителями и литераторами эпохи раннего, допсихоаналитического модернизма [13]. Однако в России идея любви как нравственного и метафизического опыта и ценности была тесно связана с православным богословием и риторикой [14] , и эта связь существует и сейчас, по восстановлении религиозных институтов [15]. Антропологический лингвистический анализ Анны Вежбицкой рассматривает идейно-­семантические поля эмоций «счастье», «любовь», «судьба» и «радость» в русском языке в сопоставлении с другими и отмечает как иррациональность и неуправляемость, так и нравственную природу этих чувств в русском языке [16].

Любовь как индивидуальная и коллективная эмоция была одной из ключевых категорий словаря еще одного исторически сложившегося нормативного культурного стиля размышления и говорения об индивидууме, его или ее внутреннем мире и эмоциональной жизни. Этот стиль я предлагаю называть «эмоциональным социализмом». Как и эмоциональный капитализм, эмоциональный социализм является продуктом взаимодействия социальных институтов и переплетения больших культурных нарративов. Эмоциональный капитализм строится на принципах самой капиталистической структуры и усиливается чертами американской культуры. Точно так же при формировании социалистического эмоционального стиля был важен экономический режим, а также такие определяющие дискурс институты, как русская литературная традиция, православная вера и, впоследствии, советская идеология. Все они формулировали смыслы и сценарии любви как часть коллективной и индивидуальной эмоциональной культуры.

Идеал советской цивилизации призывал к созданию нового социального опыта и обязывал советского человека и думать, и чувствовать по-другому [17]. Советский человек не только знал ­что-то, что находилось за пределами понимания человека буржуазного общества, но и отличался от него эмоционально. Эмоциональная культура постепенно формировалась на всех стадиях советской истории, и ее характеризовали разнообразные, часто противоречивые интерпретации любви. В некоторые периоды любовь рассматривали как освобождающую эмоцию, а в другие, наоборот, любовь представлялась буржуазной иллюзией; она эротизировалась — а затем деэротизировалась и, наконец, полностью лишалась сексуального и телесного измерения [18]. Параллельно этим процессам понятие любви, абстрактно возвышенное, стало идентифицироваться с общим стремлением к коммунизму как идее и образу, вплоть до обожания вождей, которое обозначалось как любовь — так же, как и чувства вождей к народу [19].

Понимание любви, типичное для эмоционального социализма, выражено в специфически советских сценариях любви и брака, дружбы и семейных отношений. Эти сценарии воспроизводились в литературе и кинематографе, они же отражены в позднесоветских и постсоветских личных нарративах и биографиях [20]. В позднесоветский период дискурс романтической любви лежал в основе повседневных, расхожих интерпретаций житейских событий и личных отношений. Автобиографические нарративы советских мужчин и женщин изобилуют рассказами о роковых неуправляемых страстях [21].

Однако эмоциональный стиль социализма переживает в последние 30 лет свою собственную перестройку — в ­чем-то он был отвергнут, в ­чем-то переосмыслен и обогащен новыми эмоциональными категориями, моделями чувств и их словесного или иного символического интерактивного выражения. Этот сдвиг затрагивает освоение и перевод дискурсивных форм терапевтической культуры: ее сценарии эмоционального благополучия, ее рецепты счастья и любви. Поэтому вопрос о том, как местная культура усваивает новый для нее эмоциональный репертуар позднего капитализма, получает особую остроту.

Постсоветские альтернативы терапевтическому стилю

Еще недавно в российском языке чувств не было основных элементов эмоционального капитализма и терапевтического габитуса, а были альтернативные русско-­советские модусы субъектности и эмоций. В течение первых двух десятилетий XXI века исследователи российской семьи и брака, сексуальнсти, родительства и просто «личной жизни» описывают появление и развитие нового языка описания и объяснения себя и межличностных отношений как в повседневности, так и в новых медиапространствах [22]. Этот язык завязан, с одной стороны, на эмоциональных понятиях психологического знания, с другой стороны — на экономической рыночной логике. В рамках этого языка переосмысляется и понятие, и состояние любви как ключевого сценария эмоциональной культуры. На экране появляются как современные прочтения оригинального сюжета «Анны Карениной», так и просто новые киноверсии историй недозволенных любовных отношений, измены. Эта тема во многом начинает определять сюжеты телешоу и сериалов, блогов и форумов поп-психологического толка. В ­каких-то версиях любовь понимается как «роковая страсть», в иных она уже становится «отношениями», «связью» или даже токсической зависимостью, а ­где-то понимается как иллюзия и ложный «эротическим перенос» [23]. Действительно, некоторые постсоветские версии любви уже психологизируют ее в понятиях отношений, рационализированной работы над ними как ресурса саморазвития. Однако анализ современных нарративов любви показывает, как новый язык остается продуктом двой­ного перевода — как кросс-­культурного, так и исторического, во времени. Логика эмоционального социализма и российско-­советское понимание любви выступают в этих версиях точкой отсчета, или значимого отрицания, иногда артикулированно, а иногда по умолчанию. Таким образом, современный анализ разных версий классического любовного сценария на российском экране, в соцсетях и интервью обнаруживает, что в постсоветской культуре по-разному подходят к любви как концепции, практике и чувству. Это разнообразие помогает размышлять над вопросом, как психологизируется постсоветская любовь, но не дает простого ответа.

Многообразие постсоветских любовных модусов требует обсуждения результатов одновременного сосуществования конкурирующих моделей любви. Параллельное присутствие разных эмоциональных моделей присуще большинству культурных состояний, но каждое из них организует эту множественность иначе. В России раннего постсоветского периода переплетение различных дискурсов и их авторитетных позиций отвечает культурному состоянию дискурсивного сдвига. Эклектичность характерна для постсоветского общественного и академического дискурса, а также дискурса популярной культуры, который иногда понимается как всеядный или хаотичный [24]. Такое состояние — результат важного сдвига в производстве авторитетного социального знания институтами, считавшимися ответственными за производство нормативных идей и моделей, и обрыва дискурса, который Сергей Ушакин обозначил как «постсоветская афазия» [25]. В раннем постсоветском дискурсе советская идеология и научный коммунизм как авторитеты были по большей части аннулированы, и сильные позиции русского литературного дискурса были утрачены.

По-видимому, в условиях этого дискурсивного сдвига одним из сильнейших кандидатов на роль авторитетного дискурса выступает глобализованная западная позднекапиталистическая культура популярных медиа. Дискурсы популярной психологии и нью-эйдж внедрены в форматы и жанры глобального телевидения. Первичная адаптация дискурсивных форм терапевтической культуры, ее сценарии эмоционального благополучия и диагнозы здоровой любови фактически разворачиваются в рамках медийных технологий и жанров.

Однако в ходе своей имитации жанр склонен выпячивать свои глобально узнаваемые элементы, и исследователи попадают в ловушку: не замечают разрывов и нарушений, не видят альтернатив и конкурентов, сопротивляющихся доминированию импортированного жанра. Реальная культурная работа существующих одновременно моделей и стилей нуждается в пристальном анализе, здесь недостаточно идентификации сильных моделей-­гегемонов, видимых всем. Мы должны осознавать мощное влияние существующих, привычных форм на процессы понимания и принятия новых идей [26]. Иными словами, важно следить за поведением старых моделей в процессе адаптации новых, стремиться к лучшему раскрытию теоретического потенциала параллельного существования конкурирующих эмоциональных моделей в постсоветской России.

Во-первых, в русско-­советском контексте не так уж очевидны присутствие и преобладание терапевтического нарратива и его модели субъективности. Из-за отсутствия институтов капитализма и массовой практики постфрейдистской терапии новый постсоветский эмоциональный стиль лишен терапевтического понимания субъекта, эмоций и отношений. Имитационные формы популярно-­психологического дискурса массовой культуры здесь адаптируются на фоне отсутствия повсеместного психологического знания и неимения общепринятой психологической практики. Повторяя за Светланой Бойм, что «pусская душа — это Психея без психологии» [27], я хотела бы предположить, что терапевтическая эмоциональная культура развивается в сегодняшней постсоветской России до психологии и, самое главное, не является производной непосредственно профессионального психологического знания. То есть формы терапевтической культуры стали привычными в России без поддержки профессионального психологического дискурса и практик. Или, говоря проще, здесь существует терапевтическая культура без психологии, и этот разрыв повышает степень свободы в переосмыслении импортированного популярно-­психологического репертуара.

Во-вторых, в России популярный терапевтический дискурс конкурирует с местными альтернативами и культурными категориями «эмоционального социализма». Интерпретации русской любви, укорененные в культуре, религии и идеологии, вряд ли исчезнут. Наоборот, они продолжают активно соревноваться с новым культурным репертуаром. Более того, вакуум, создавшийся отторжением или утратой русско-­советских моделей, временами может быть более ощутимым и влиятельным, чем импортированный терапевтический контент.

Таким образом, постсоветская версия терапевтической культуры как бы «смешивает карты» почти полностью сложившегося проекта интеллектуальной критики доминирования западной психологии. Она подрывает концепцию терапевтической культуры как необходимого продукта взаимодействия модернизма, психологии и капитализма. Когда Ева Иллуз критикует гегемонию терапевтической, здоровой безболезненной жизни и любви в западной культуре, она приводит в пример любовный нарратив литературного дискурса XIX века как раннюю альтернативу или даже возможную меру интеллектуальной профилактики [28]. В случае с русской постсоветской культурой мы видим вполне современный любовный дискурс, который проходит путь от доминирования литературных любовных сценариев к доминированию терапевтической модели говорения, думания и чувствования в популярной медиакультуре. На примере русской популярной культуры можно четко проследить переход от любви к благополучию, от литературы к психологии, от чувств к эмоциям, от идеи судьбы к подлежащим исправлению ошибкам и сбоям. Этот переход может быть описан, если проследить интерпретации семейных отношений, брака и супружеской неверности.

Однако русская терапевтическая культура, по-видимому, отклонилась от оригинала. Постсоветские версии «Анны Карениной» показывают нелинейность и недихотомичность постсоветского эмоционального стиля. Существующие в нем модели открывают двери терапевтическому стилю, но могут и встать на его пути. Соответственно, есть вероятность, что русский национальный идеологический проект мобилизует терапевтическую любовь для работы по нормативной реконструкции семьи и индивидуальной морали, которые воспринимаются как поврежденные советской властью. Возможно также, что в медиа, куда транслируется терапевтическая культура, мы увидим, как новые формы заполняются старыми смыслами и существующими нарративами эмоционального социализма, и что в конечном счете постсоветская терапевтическая любовь сохранит свой русский характер.

 


[1] Lindquist, G. (2007) Perilous Passions: Romantic Love and Love Magic in Russia. In: H. Wulff (ed.) The Emotions: A Cultural Reader. Oxford and New York: Berg. P. 153—170.

[2] Furedi F. (2004) Therapy Culture: Cultivating Vulnerability in an Uncertain Age. London; New York: Routledge; Illouz E. (2008) Saving the Modern Soul: Therapy, Emotions and the Culture of Self-­Help. Berkeley: University of California Press.

[3] Furedi F. (2004) Therapy Culture: Cultivating Vulnerability in an Uncertain Age. London; New York: Routledge.

[4] Лернер Ю. Теле-терапия без психологии, или как адаптируют self на постсоветском телеэкране // Laboratorium. 2011. № 1. С. 72—95, 73; Matza T. (2009) Moscow’s Echo: Technologies of the Self, Publics, and Politics on the Russian Talk Show. Cultural Anthropology. Vol. 24. No. 3. P. 489—522; Salmenniemi S., Vorona M. (2014) Reading Self‐Help Literature in Russia: Governmentality, Psychology and Subjectivity. The British Journal of Sociology. Vol. 65. No. 1. P. 43—62.

[5] Cushman Ph. (1995) Constructing the Self, Constructing America: A Cultural History of Psychotherapy. Reading, MA: Addison-­Wesley Publishing Company; Hochschild A. R. (1983) The Managed Heart: Commercialization of Human Feelings. Berkeley: The University of California Press; Illouz E. (2007) Cold Intimacies: the Making of emotional Capitalism. Cambridge: Polity Press; Lasch Ch. (1984) The Minimal Self: Psychic Survival in Troubled Times. New York: W. W. Norton; Rieff Ph. (1987) The Triumph of the Therapeutic: Uses of Faith after Freud, Chicago: University Of Chicago Press; Rose N. (1990) Governing the Soul: The Shaping of Private Self. London: Routledge.

[6] Illouz E. (2007) Cold Intimacies: the Making of emotional Capitalism. Cambridge: Polity Press; Illouz E. (2008) Saving the Modern Soul: Therapy, Emotions and the Culture of Self-­Help. Berkeley: University of California Press.

[7] Illouz E. (1997) Consuming the Romantic Utopia: Love and the Cultural Contradictions of Capitalism. Berkeley: University of California Press.

[8] Illouz E. (2012) Why Love Hurts: A Sociological Explanation. Cambridge: Polity Press.

[9] Там же. P. 3—4.

[10] Там же. P. 2.

[11] Illouz E. (2012) Why Love Hurts: A Sociological Explanation. Cambridge: Polity Press. P. 12.

[12] Crone A. L. (2010) Eros and Creativity in Russian Religious Renewal. Brill: Leiden; Sobol V. (2009) Febris Erotica: Love Sickness in the Russian Literary Imagination. Washington: University of Washington Press.

[13] Altbauer-­Rudnik M. (2006) Love, Madness and Social Order: Love Melancholy in France and England in the Late Sixteenth and Early Seventeenth Centuries. Gesnerus. Vol. 63. P. 33—45; Sobol V. (2009) Febris Erotica: Love Sickness in the Russian Literary Imagination. Washington: University of Washington Press.

[14] Crone A. L. (2010) Eros and Creativity in Russian Religious Renewal. Brill: Leiden; Lindquist G. (2007) Perilous Passions: Romantic Love and Love Magic in Russia. In: H. Wulff (ed.) The Emotions: A Cultural Reader. Oxford; New York: Berg. P. 153—170; Matich O. (1994) The Symbolist Meaning of Love: Theory and Practice. In: I. Paperno, J. Grossman (eds.) Creating Life. The Aesthetic Utopia of Russian Modernism. Stanford: Stanford University Press.

[15] Zigon J. (2013). On Love: Remaking Moral Subjectivity in Postrehabilitation Russia. American Ethnologist. Vol. 40. No. 1. P. 201—215.

[16] Wierzbicka A. (1997) Understanding Cultures through Their Key Words: English, Russian, Polish, German, and Japanese. Oxford: Oxford University Press; Wierzbicka A. (1998) Russian Emotional Expression. Ethos. Vol. 26. No. 4. P. 456—483; Wierzbicka A. (1999) Emotions across Languages and Cultures: Diversity and Universals. Cambridge: Cambridge University Press; Wierzbicka A. (2003) Russian Cultural Scripts: The Theory of Cultural Scripts and Its Applications. Ethos. Vol. 30. No. 4. P. 401—432.

[17] Steinberg M. D., Sobol V. (2011) Interpreting Emotions in Russia and Esatern Europe. DeKalb: Northern Illinois University Press.

[18] Борисова Н., Богданов К., Мурашов Ю. СССР: территория любви. М. : Новое издательство, 2008; Steinberg M. D., Sobol V. (2011) Interpreting Emotions in Russia and Esatern Europe. DeKalb: Northern Illinois University Press.

[19] Plamper J. (2012) The Stalin Cult: A Study in the Alchemy of Power. New Haven: Yale University Press; Ssorin-­Chaikov N., Sosnina O. (2004) The Faculty of Useless Things: Gifts to Soviet Leaders. In: K. Heller, J. Plamper (eds.) Personality Cults in Stalinism. Gottingen: V&R unipress Gmb H. P. 277—300.

[20] Бороздина Е. Грамматика любви: описание чувств в сексуальных биографиях // Здоровье и интимная жизнь: социологические подходы. СПб. : Издательство Европейского универитета в Санкт-­Петербурге, 2012. С. 241—259; Field D. A. (2007) Private Life and Communist Morality in Khrushchec“s Russia. New York: Peter Lang; Lindquist, G. (2007) Perilous Passions: Romantic Love and Love Magic in Russia. In: H. Wulff (ed.) The Emotions: A Cultural Reader. Oxford; New York: Berg. P. 153—170; Shlapentokh V. (1984) Love, Marriage and Friendship in the Soviet Union: Ideals and Practices. New York: Praeger; Zigon J. (2013) On Love: Remaking Moral Subjectivity In Postrehabilitation Russia. American Ethnologist. Vol. 40. No. 1. P. 201—215; Тёмкина А. Сексуальная жизнь женщины: между подчинением и свободой. СПб. : Издательство Европейского универитета в Санкт-­Петербурге, 2008.

[21] Здравомыслова Е., Роткирх А., Тёмкина А. Новый быт в современной России: гендерные исследования повседневности. СПб. : ЕУ СПБ, 2009. С. 221; Роткирх A. Мужской вопрос: любовь и секс в автобиографиях трех поколений петербуржцев. СПб. : Издательство Европейского универитета в Санкт-­Петербурге, 2011.

[22] Аронсон П. Любовь сделай сам. М. : Индивидуум, 2020; Бороздина Е. Грамматика любви: описание чувств в сексуальных биографиях // Здоровье и интимная жизнь: социологические подходы. СПб. : Издательство Европейского универитета в Санкт-­Петербурге, 2012. С. 241—259; Чернова Ж., Шпаковская Л. Молодые взрослые: супружество, партнерство и родительство. Дискурсивные предписания и практики в современной России // Laboratorium. 2010. № 3. С. 19—43.

[23] Аронсон П. «Отношения», «Созависимость». Сложные Чувства: разговорник новой реальности. М. : Индивидуум, 2022; Аронсон П., Лернер Ю. Психолог на экране: разговор по душам? // Сеанс. 2019. № 73; Lerner J. (2015) The Changing Meanings of Russian Love: Emotional Socialism and Therapeutic Culture on the Post-­Soviet Screen. Sexuality and Culture. Vol. 19. No. 2. P. 349—368.

[24] Oushakine S. (2000) In a State of Post-­Soviet Aphasia: Symbolic Development in Contemporary Russia, Europe-­Asia Studies. Vol. 52. No. 6. P. 991—1016; Дубин Б. Интеллектуальные группы и символические формы. М. : Новое издательство, 2004; Etkind A. (2009) Stories of the Undead in the Land of the Unburied: Magical Historicism in Contemporary Russian Fiction. Slavic Review. Vol. 68. No. 3. P. 631—658; Липовецкий М., Эткинд А. Возвращение Тритона: советская катастрофа и постсоветский роман // НЛО 2008. № 94. С. 194—202.

[25] Oushakine S. (2000) In a State of Post-­Soviet Aphasia: Symbolic Development in Contemporary Russia, Europe-­Asia Studies. Vol. 52. No. 6. P. 991—1016.

[26] Лернер Ю. Телетерапия без психологии, или Как адаптируют Self на постсоветском телеэкране // Laboratorium. 2011. № 3. С. 116—137; Lerner J., Zbenovich C. (2013) Adapting the Therapeutic Discourse to Post-­Soviet Media-­Culture: The Case of «Modniy Prigovor». Slavic Review. Vol. 72, No. 4. P. 828—849.

[27] Бойм С. Общие места: Мифология повседневной жизни. М. : НЛО, 2002.

[28] Illouz E. (2012) Why Love Hurts: A Sociological Explanation. Cambridge: Polity Press. P. 18—58, 238.

Мы в соцсетях:


Издатель: АО ВЦИОМ

119034, г. Москва,

ул. Пречистенка, д. 38, пом.1

Тел. +7 495 748-08-07

Следите за нашими обновлениями:

ВЦИОМ Вконтакте ВЦИОМ Телеграм ВЦИОМ Дзен

Задать вопрос или оставить комментарий: